осталось ~9 мин

Оформление

Размер 4 из 7

Заколоченное окно

В 1830 году всего в нескольких милях от того места, где ныне стоит большой город Цинциннати, простирался огромный, почти сплошной лес. Весь этот край был редко населён людьми фронтира — беспокойными душами, которые, едва успев вырубить в глуши сносное жильё и достичь той степени достатка, какую мы сегодня назвали бы нищетой, тут же, повинуясь некоему таинственному побуждению своей натуры, бросали всё и уходили дальше на запад — навстречу новым опасностям и лишениям, в попытке вернуть себе те скудные удобства, от которых сами же добровольно отказались. Многие уже покинули эти места ради поселений поотдалённее, но среди оставшихся был один из тех, кто пришёл сюда в числе первых. Он жил одиноко в бревенчатом доме, со всех сторон окружённом великим лесом, и сам, казалось, был частью его мрака и безмолвия: никто ни разу не видел, чтобы он улыбнулся, и не слышал от него лишнего слова. Нехитрые свои нужды он покрывал, продавая или выменивая звериные шкуры в городке на реке, ибо на земле, которую при надобности мог бы потребовать себе по праву никем не оспариваемого владения, он не выращивал ровным счётом ничего. Следы «освоения», правда, имелись: несколько акров вокруг самого дома некогда расчистили от деревьев, и сгнившие пни наполовину скрылись в молодой поросли, которой позволили залечить урон, нанесённый топором. Видимо, земледельческий пыл этого человека горел слабеющим пламенем и угас в покаянном пепле.

У бревенчатого домика — с трубой из жердей, с кровлей из коробящейся дранки, придавленной поперечными шестами, и с глиняной «конопаткой» в пазах — была одна-единственная дверь, а прямо напротив неё — окно. Окно, однако, было заколочено — и никто не помнил времени, когда было иначе. И никто не знал, почему его закрыли; уж точно не оттого, что хозяин не любил света и воздуха: в те редкие разы, когда мимо этого глухого места проходил охотник, отшельника обычно заставали греющимся на пороге — если небеса, снизойдя к его нужде, посылали ему солнце. Думаю, из ныне живущих мало кому довелось узнать тайну этого окна; но мне — довелось, как вы скоро увидите.

Звали его, говорят, Мёрлок. На вид ему было лет семьдесят, на деле — около пятидесяти. К его старению приложило руку что-то помимо лет. Волосы и длинная окладистая борода у него были белые, серые тусклые глаза глубоко запали, а лицо было странно иссечено морщинами, которые, казалось, принадлежали к двум пересекающимся системам. Он был высок, сухопар и сутулился, как человек под ношей. Сам я его никогда не видел; все эти подробности я узнал от деда, от него же мальчишкой услышал и историю этого человека. Дед знал его в те давние времена, когда жил по соседству.

Однажды Мёрлока нашли в его хижине мёртвым. То было не время и не место для коронеров и газет, и, полагаю, все сошлись на том, что он умер своей смертью, — иначе мне бы об этом рассказали и я бы запомнил. Знаю только, что тело — должно быть, из чувства, что так будет правильно, — похоронили возле хижины, рядом с могилой жены, которая опередила его на столько лет, что местное предание едва сохранило намёк на её существование. Тем и завершается последняя глава этой правдивой истории — если не считать того обстоятельства, что много лет спустя я вместе с таким же отчаянным храбрецом, как я сам, пробрался в те места, подкрался к развалившейся хижине достаточно близко, чтобы запустить в неё камнем, и пустился наутёк от призрака, который, как знал всякий хорошо осведомлённый мальчишка в округе, там водился. Но есть и глава более ранняя — та, которую поведал мне дед.

Когда Мёрлок поставил свою хижину и принялся размашисто орудовать топором, вырубая себе ферму, — а кормило его тем временем ружьё, — он был молод, силён и полон надежд. Там, на востоке, откуда он пришёл, он, как водилось, женился на молодой женщине, во всех отношениях достойной его искренней преданности; она охотно и с лёгким сердцем делила с ним опасности и лишения его доли. Имени её не сохранилось ни в каких записях; о достоинствах её ума и наружности предание молчит, и всякий сомневающийся волен сомневаться, — но упаси меня Бог разделить его сомнения! О любви их и счастье с избытком свидетельствует каждый новый день его вдовства: что, кроме магнетизма благословенной памяти, могло приковать столь неугомонную душу к подобной доле?

Однажды Мёрлок вернулся с охоты из дальней части леса и застал жену в горячке: она лежала пластом и бредила. На много миль вокруг не было ни врача, ни соседа; да и оставить её в таком состоянии, чтобы сходить за помощью, было нельзя. И он сам взялся её выхаживать, но к концу третьего дня она впала в беспамятство и так, по-видимому, и отошла — без единого проблеска вернувшегося рассудка.

Зная, каковы бывают натуры такого склада, мы можем отважиться дорисовать кое-какие подробности к беглому наброску, который оставил нам мой дед. Убедившись, что она мертва, Мёрлок сохранил довольно рассудка, чтобы вспомнить: мёртвых надлежит приготовить к погребению. Исполняя этот священный долг, он то и дело ошибался, кое-что делал не так, а то, что делал как следует, переделывал снова и снова. Когда ему не удавалось совершить какое-нибудь простое, обыденное действие, его охватывало изумление — как у пьяного, который дивится, что привычные законы природы вдруг перестали действовать. Удивляло его и то, что он не плачет, — удивляло и немного стыдило: ведь, конечно же, нехорошо не плакать по умершим. «Завтра, — сказал он вслух, — придётся сколотить гроб и вырыть могилу; и тогда, когда её уже не будет перед глазами, мне станет её не хватать; а сейчас… она, конечно, умерла, но всё в порядке… всё должно быть в порядке, так или иначе. Не может быть всё так плохо, как кажется».

Он стоял над телом в меркнущем свете, поправляя ей волосы и довершая её скромный наряд, — всё машинально, с бездушной тщательностью. И всё это время в глубине его сознания жила смутная уверенность, что всё в порядке — что она снова будет с ним, как прежде, и всему найдётся объяснение. Опыта горя у него не было; душа его не стала вместительнее от упражнения. Сердце не могло объять горе целиком, а воображение — верно его себе представить. Он не понимал, какой тяжёлый удар получил; это понимание придёт позже — и уже не уйдёт. Горе — артист, чьи возможности так же разнообразны, как инструменты, на которых оно играет свои погребальные плачи: из одних оно извлекает самые резкие, пронзительные ноты, из других — низкие, суровые аккорды, что раз за разом отдаются, как медленный бой далёкого барабана. Одни натуры горе будоражит, другие повергает в оцепенение. К одному оно приходит, как удар стрелы, и жалит все чувства, пробуждая их к обострённой жизни; к другому — как удар дубины, который, сокрушая, оглушает. Можно думать, что Мёрлока оно поразило именно так, ибо (и здесь мы ступаем на почву более твёрдую, чем догадки), едва закончив свой благочестивый труд, он опустился на стул у стола, на котором лежало тело, отметил, как бело проступает её профиль в сгущающемся сумраке, положил руки на край стола и уронил на них лицо — всё ещё без слёз и невыразимо усталый. В этот миг в открытое окно донёсся протяжный, жалобный звук, словно плач заблудившегося ребёнка где-то в далёкой глубине темнеющего леса! Но человек не шевельнулся. И снова, уже ближе, этот нездешний крик коснулся его гаснущего сознания. Может быть, то был дикий зверь; может быть — сон. Ибо Мёрлок спал.

Несколько часов спустя, как выяснилось потом, этот нерадивый страж проснулся и, подняв голову с рук, весь обратился в слух — сам не зная почему. Там, в чёрной тьме, рядом с покойницей, без содрогания вспомнив всё, он вглядывался изо всех сил, пытаясь увидеть — сам не зная что. Все чувства его были настороже, дыхание замерло, кровь приостановила свои приливы, словно помогая тишине. Кто — или что — его разбудило, и где оно?

Вдруг стол дрогнул под его руками, и в тот же миг он услышал — или ему почудилось, что услышал, — лёгкий, мягкий шаг… ещё один… звуки, будто по полу ступают босые ноги!

Ужас сковал его: он не мог ни закричать, ни пошевелиться. Поневоле он ждал — ждал там, в темноте, казалось, целые века, в таком страхе, какой можно изведать и всё же остаться в живых, чтобы о нём рассказать. Он тщетно пытался выговорить имя умершей, тщетно пытался протянуть руку через стол, чтобы узнать, там ли она. Горло его онемело, руки до самых пальцев налились свинцом. И тут случилось самое страшное. Казалось, что-то тяжёлое с разгону врезалось в стол, и тот так резко толкнул его в грудь, что Мёрлок едва не опрокинулся; и в тот же миг он услышал и ощутил, как что-то рухнуло на пол — так тяжело, что содрогнулся весь дом. Послышалась возня и неописуемая мешанина звуков. Мёрлок вскочил на ноги. Страх, перейдя всякую меру, утратил над ним власть. Он с размаху опустил руки на стол. Там ничего не было!

Есть предел, за которым ужас может обернуться безумием; а безумие толкает к действию. Без всякого определённого намерения, без иного побуждения, кроме своевольного порыва безумца, Мёрлок метнулся к стене, нашарил заряженное ружьё и, не целясь, выстрелил. В свете вспышки, ярко озарившей комнату, он увидел огромную пантеру: она тащила мёртвую к окну, вцепившись зубами ей в горло! Потом настала тьма чернее прежней и тишина; а когда он пришёл в себя, солнце стояло высоко и лес звенел птичьими голосами.

Тело лежало у окна, там, где его бросил зверь, спугнутый вспышкой и грохотом выстрела. Одежда была смята, длинные волосы разметались, руки и ноги раскинуты как попало. Из страшно растерзанного горла натекла лужа крови, ещё не вполне свернувшейся. Лента, которой он связал ей запястья, была разорвана; пальцы стиснуты в кулаки. В зубах у неё был зажат клочок звериного уха.

Конец

Кто это написал?

Амброз Бирс

1842–1914

Прошёл Гражданскую войну и был ранен в голову. В 71 год уехал в охваченную революцией Мексику и пропал без следа; когда и как он умер, неизвестно.

Как вам финал?

Дальше

Об издании

Выпуск
№ 13, 9 октября 2026
Автор
Амброз Бирс, 1842–1914Скрыт до финала
Оригинал
«The Boarded Window», 1891, английскийОткроется вместе с автором
Перевод
Новый перевод FantPub, 2026
Источник
Wikisource
Права
Общественное достояние: автор умер в 1914 годубольше 70 лет назад. Перевод можно цитировать со ссылкой на FantPub.

Обложка

Картина
Sanford Robinson Gifford (American, 1823–1880), «A Home in the Wilderness», 1866
Собрание
The Cleveland Museum of Art